Анатэма (торжественно). Женщина! Давид, радующий людей, дает тебе деньги и счастье.
Бескрайний (Сонке). Я же говорил тебе, что еще не все деньги розданы. У него миллионы.
Странник (прислушиваясь). Так, так. Разве может Давид отдать все? Он только начал отдавать.
Женщина благодарит Давида и Суру; видно, как растроганный Давид кладет руки на голову коленопреклоненной женщины, как бы благословляя ее. За спиною его, со стороны поля, показывается на дороге что-то серое, запыленное, медленно и тяжело ползущее. В молчании подвигается оно, и трудно поверить, что это люди — так сравняла их серая придорожная пыль, так побратала их нужда и страдание. Что-то тревожное есть в их глухом, непреклонном движении — и беспокойно приглядываются люди с этой стороны.
Бескрайний. Кто это идет по дороге?
Сонка. Что-то серое ползет по дороге! Если это люди, то они не похожи на людей!
Пурикес. Ой, мне страшно за Давида! Он стоит к ним спиною и не видит. А они идут, как слепые.
Сонка. Они сейчас сомкнут его. Давид, Давид, оглянитесь.
Анатэма. Поздно, Сонка! Давид вас не услышит.
Пурикес. Но кто это? Я боюсь их.
Странник. Это — наши! Это слепые с нашей стороны пришли за зрением к Давиду! (Громко.) Стойте, стойте, вы пришли! Давид среди вас!
Слепые, уже почти смявшие испуганного Давида, который тщетно пытается противостоять наплывающей волне, останавливаются и ищут безгласно. Бессильно тянутся серыми руками, нащупывая мертвое пространство; некоторые уже отыскали Давида и быстро обегают его чуткими пальцами — и голосами, подобными стону листвы под осенним ветром, еле колеблют застывший воздух.
Быстро наступившие сумерки скрадывают очертания предметов и съедают краски; и видно что-то безлицее, шевелящееся смутно, тоскующее тихо.
Слепые. Где Давид?
— Помогите найти Давида.
— Где Давид, радующий людей?
— Он здесь. Я уже чувствую его пальцами моими.
— Это ты, Давид?
— Где Давид?
— Где Давид?
— Это ты, Давид?
Испуганные голоса из тьмы.
Давид. Это я, Давид Лейзер. Что вам надо от меня?
Сура (плача). Давид, Давид, где ты? Я не вижу тебя.
Слепые (смыкаясь). Вот Давид.
— Это ты, Давид?
— Давид.
— Давид.
Занавес
Высокая, строгая, несколько мрачная комната — кабинет Давида Лейзера в богатой вилле, где он доживает последние дни. В комнате два больших окна:
одно, напротив, выходит на дорогу к городу; другое, в левой стене, выходит в сад. У этого окна большой рабочий стол Давида, в беспорядке заваленный бумагами: тут и маленькие листки с прошениями от бедных, записочки, наскоро сшитые длинные тетради; тут и большие толстые книги, похожие на бухгалтерские. Под столом и возле него клочки разорванных бумаг; распластавшись и подвернув под себя листы, похожая на крышу дома, который разваливается, валяется корешком вверх огромная Библия в старинном кожаном переплете. Несмотря на жару, в камине горят дрова — у Давида Лейзера лихорадка, ему холодно.
Вечереет. Сквозь опущенные завесы в окна еще пробивается слабый сумеречный свет, но в комнате уже темно. И только маленькая лампочка на столе выхватывает из мрака белые пятна двух седых голов: Давида Лейзера и Анатэмы.
Давид сидит за столом. Давно не чесанные седые волосы и борода придают ему дикий и страшный вид; лицо измучено, глаза открыты широко; схватившись обеими руками за голову, он напряженно вглядывается сквозь большие очки-лупы в стальной оправе в исчерченную карандашом бумагу, отбрасывает ее, хватается за другую, судорожно перелистывает толстую книгу. И, держась рукою за спинку его кресла, стоит над ним Анатэма. Он как будто не замечает Давида — так он неподвижен, задумчив и строг. Шутки кончились, и, как жнец перед жатвою, уходит он взором в тревожную безграничность полей. Окна закрыты, но сквозь стекла и стены доносится сдержанный гул и отдельные вскрики. И медленно нарастает он, колеблясь в силе и страстности: то призванные Давидом осаждают жилище его. Молчание.
Давид. Оно распылилось, Нуллюс! Гора, достигавшая неба, раскололась на камни, камни превратились в пыль, и ветер унес ее — где же гора, Нуллюс? Где же миллионы, которые ты мне принес? Вот уже час я ищу в бумагах копейку, одну только копейку, чтобы дать ее просящему, и ее нет… Что это валяется там?
Анатэма. Библия.
Давид. Нет, нет, вон там, в бумагах? Подай сюда. Это ведомость, которую, кажется, я еще не смотрел. Вот будет счастье, Нуллюс! (Напряженно смотрит.) Нет, все перечеркнуто. Смотри, Нуллюс, смотри: сто, потом пятьдесят, потом двадцать, — потом одна копейка. Но не могу же я отнять у него копейку?
Анатэма. Шесть, восемь, двадцать — верно.
Давид. Да нет же, Нуллюс: сто, пятьдесят, двадцать — копейка. Оно распылилось, оно утекло сквозь пальцы, как вода. И уже сухи пальцы — и мне холодно, Нуллюс!
Анатэма. Здесь жарко.
Давид. Я тебе говорю, Нуллюс, здесь холодно. Подбрось поленьев в камин… Нет, погоди. — Сколько стоит полено?.. О, оно стоит много, отложи его, Нуллюс, — этот проклятый огонь пожирает дерево так легко, как будто не знает он, что каждое полено — жизнь. Постой, Нуллюс… у тебя прекрасная память, ты не забываешь ничего, как книга, — не помнишь ли ты, сколько я назначил Абраму Хессину?
Анатэма. Сначала пятьсот.
Давид. Ну да, Нуллюс, — он же мой старый друг, мы играли вместе! И для друга это совсем не много — пятьсот. Ну да. конечно, он мой старый друг, и, наверно, я пожалел его и до конца оставил ему больше, нежели другим, — ведь дружба такое нежное чувство, Нуллюс. Но нехорошо, если из-за друга человек обижает чужих и далеких — у них нет друзей и защиты. И мы урежем у Абрама Хессина, мы совсем немного урежем у Хессина… (Со страхом.) Скажи, сколько теперь я назначил Абраму?