— Ничего, простой обморок. Потрите ему уши снегом. Он уже отходит, можно читать.
Свет потайного фонарика упал на бумагу и белые без перчаток руки. И то и другое немного дрожало; дрожал и голос:
— Господа, может быть, приговора не читать, ведь вы его знаете? Как вы?
— Не читать, — за всех ответил Вернер, и фонарик быстро погас.
От священника также все отказались. Цыганок сказал:
— Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришел.
И темный широкий силуэт молча и быстро отодвинулся вглубь и исчез. По-видимому, рассвет наступал: снег побелел, потемнели фигуры людей, и лес стал реже, печальнее и проще.
— Господа, идти надо по двое. В пары становитесь как хотите, но только прошу поторопиться.
Вернер указал на Янсона, который уже стоял на ногах, поддерживаемый двумя жандармами:
— Я с ним. А ты, Сережа, бери Василия. Идите вперед.
— Хорошо.
— Мы с тобою, Мусечка? — спросила Ковальчук. — Ну, поцелуемся.
Быстро перецеловались. Цыганок целовал крепко, так что чувствовались зубы; Янсон мягко и вяло, полураскрытым ртом, — впрочем, он, кажется, и не понимал, что делает. Когда Сергей Головин и Каширин уже отошли на несколько шагов, Каширин вдруг остановился и сказал громко и отчетливо, но совершенно чужим, незнакомым голосом:
— Прощайте, товарищи!
— Прощай, товарищ! — крикнули ему.
Ушли. Стало тихо. Фонарики за деревьями остановились неподвижно. Ждали вскрика, голоса, какого-нибудь шума, — но было тихо там, как и здесь, и неподвижно желтели фонарики.
— Ах, Боже мой! — дико прохрипел кто-то. Оглянулись: это в предсмертном томлении маялся Цыганок. — Вешают!
Отвернулись, и снова стало тихо. Цыганок маялся, хватая руками воздух:
— Как же это так! Господа, а? Мне-то одному, что ль? В компании-то оно веселее. Господа! Что же это?
Схватил Вернера за руку сжимающими и распадающимися, точно играющими пальцами:
— Барин, милый, хоть ты со мной, а? Сделай милость, не откажи!
Вернер, страдая, ответил:
— Не могу, милый. Я с ним.
— Ах ты, Боже мой! Одному, значит. Как же это? Господи!
Муся шагнула вперед и тихо сказала:
— Пойдемте со мной.
Цыганок отшатнулся и дико выворотил на нее белки:
— С тобою?
— Да.
— Ишь ты. Маленькая какая! А не боишься? А то уж я один лучше. Чего там!
— Нет, не боюсь.
Цыганок оскалился.
— Ишь ты! А я ведь разбойник. Не брезгаешь? А то лучше не надо. Я сердиться на тебя не буду.
Муся молчала, и в слабом озарении рассвета лицо ее казалось бледным и загадочным. Потом вдруг быстро подошла к Цыганку и, закинув руки ему за шею, крепко поцеловала его в губы. Он взял ее пальцами за плечи, отодвинул от себя, потряс — и, громко чмокая, поцеловал в губы, в нос, в глаза.
— Идем!
Вдруг ближайший солдат как-то покачнулся и разжал руки, выпустив ружье. Но не наклонился, чтобы поднять его, а постоял мгновение неподвижно, повернулся круто и, как слепой, зашагал в лес по цельному снегу.
— Куда ты? — испуганно шепнул другой. — Стой!
Но тот все так же молча и трудно лез по глубокому снегу; должно быть, наткнулся на что-нибудь, взмахнул руками и упал лицом вниз. Так и остался лежать.
— Ружье подыми, кислая шерсть! А то я подыму! — грозно сказал Цыганок. — Службы не знаешь!
Вновь хлопотливо забегали фонарики. Наступала очередь Вернера и Янсона.
— Прощай, барин! — громко сказал Цыганок. — На том свете знакомы будем, увидишь когда, не отворачивайся. Да водицы когда испить принеси — жарко мне там будет.
— Прощай.
— Я не хочу, — сказал Янсон вяло.
Но Вернер взял его за руку, и несколько шагов эстонец прошел сам; потом видно было — он остановился и упал на снег. Над ним нагнулись, подняли его и понесли, а он слабо барахтался в несущих его руках. Отчего он не кричал? Вероятно, забыл, что у него есть голос.
И вновь неподвижно остановились желтеющие фонарики.
— А я, значит, Мусечка, одна, — печально сказала Таня Ковальчук. — Вместе жили, и вот…
— Танечка, милая…
Но горячо вступился Цыганок. Держа Мусю за руку, словно боясь, что еще могут отнять, он заговорил быстро и деловито:
— Ах, барышня! Тебе одной можно, ты чистая душа, ты куда хочешь, одна можешь. Поняла? А я нет. Яко разбойника…. понимаешь? Невозможно мне одному. Ты куда, скажут, лезешь, душегуб? Я ведь и коней воровал, ей-Богу! А с нею я, как… как со младенцем, понимаешь. Не поняла?
— Поняла. Что же, идите. Дай я тебя еще поцелую, Мусечка.
— Поцелуйтесь, поцелуйтесь, — поощрительно сказал женщинам Цыганок. — Дело ваше такое, нужно проститься хорошо.
Двинулись Муся и Цыганок. Женщина шла осторожно, оскользаясь и, по привычке, поддерживая юбки; и крепко под руку, остерегая и нащупывая ногою дорогу, вел ее к смерти мужчина.
Огни остановились. Тихо и пусто было вокруг Тани Ковальчук. Молчали солдаты, все серые в бесцветном и тихом свете начинающегося дня.
— Одна я, — вдруг заговорила Таня и вздохнула. — Умер Сережа, умер и Вернер и Вася. Одна я. Солдатики, а солдатики, одна я. Одна…
Над морем всходило солнце.
Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, — плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.