— Ты лжешь!
— Клянусь тебе. Целый год ходил он около меня и говорил только о тебе. Знаешь, он даже плакал однажды, когда я рассказала ему о тебе, о твоих страданиях, о твоей любви.
— Но ведь он же лгал!
— Ну да, конечно, лгал. Но тогда он показался мне таким милым, таким добрым, что я поцеловала его в лоб. Но только в лоб, больше не было ничего, даю тебе честное слово. Потом мы с ним возили цветы тебе, в тюрьму. И вот раз, когда мы возвращались… нет, ты послушай… он вдруг предложил мне поехать покататься, вечер был такой хороший…
— И ты поехала! Как же смела ты поехать! Ты только что видела мою тюрьму, ты только что была вблизи меня — и смела поехать с ним? Какая подлость!
— Молчи, молчи. Я знаю, я преступница. Но я так устала, так измучилась, а ты был так далеко. Пойми меня.
Она заплакала, ломая руки.
— Пойми меня. Я так измучилась тогда. И он… ведь он же видел, какая я… он осмелился поцеловать меня.
— Поцеловать! И ты позволила! В губы?
— Нет, нет! Только в щеку.
— Ты лжешь.
— Нет, нет. Клянусь тебе. Ну, а потом… ну, а потом… Я засмеялся.
— Ну, а потом, конечно, в губы. И ты ответила ему? И вы катались по лесу — ты, моя невеста, моя любовь, моя мечта. И все это для меня? И детей с ним ты рожала для меня? Говори! Да говори же!
В бешенстве я ломал ее руки, и, извиваясь, как змея, безнадежно пытаясь укрыться от моего взгляда, она шептала:
— Прости меня, прости меня.
— Сколько у тебя детей?
— Прости меня.
Но рассудок покидал меня, и в нарастающем бешенстве, топая ногою, я кричал:
— Сколько детей? Говори. Я убью тебя!
И это я действительно сказал: по-видимому, рассудок окончательно готовился меня покинуть, если я, я мог грозить убийством беззащитной женщине. И она, догадываясь, очевидно, что это только слова, ответила с притворной готовностью:
— Убей! Ты имеешь право на это! Я преступница. Я обманула тебя. А ты мученик, ты святой! Когда ты рассказывал мне… Это правда, что даже в мыслях ты не изменял мне? Даже в мыслях!
И снова под ногами моими раскрылась бездна, все шаталось, все падало, все становилось бессмыслицей и сном, и, с последней попыткой сохранить погасавший рассудок, я крикнул грубо:
— Но ведь ты же счастлива! Ты не можешь быть несчастна, ты не имеешь права быть несчастной! Иначе я сойду с ума!
Но она не поняла. С горьким смехом, с безумной улыбкой, в которой мука сочеталась с какой-то светлой небесной радостью, она сказала:
— Я счастлива? Я — счастлива? О друг мой, только у ног твоих я могу найти счастье. С той минуты, как ты вышел из тюрьмы, я возненавидела мой дом, мою семью, я там одна, я всем чужая. Если бы ты знал, как я ненавижу этого негодяя!
— Ты говоришь о муже!
— Он вор. Мой муж ты! Ты мудрый, ты верно почувствовал: в тюрьме ты был не один: я всегда была с тобою…
— И ночь?
— Да, все ночи.
— А кто же лежал с ним?
— Молчи, молчи! Если бы ты только слышал, если бы ты только видел, с какою радостью я бросила ему в глаза — подлец! Десятки лет оно жгло мой язык; ночью, в его объятиях, я тихонько твердила про себя: подлец, подлец, подлец! И ты понимаешь: то, что он считал страстью, было ненавистью, презрением. И я сама искала его объятий, чтобы еще раз, еще раз оскорбить его.
Она захохотала, пугая меня диким выражением своего лица.
— Нет, ты подумай только: всю жизнь он обнимал только ложь. И когда, обманутый, счастливый, он засыпал, я долго и тихонько лежала открывши глаза и тихонько скрипела зубами, и мне хотелось ущипнуть, уколоть его булавкой. И ты знаешь, — она снова захохотала, — только поэтому я не изменяла ему.
Мне казалось, что в мозг мой вгоняют клинья. Схватившись за голову, я закричал:
— Ты лжешь! Кому ты лжешь?
— Нет, правда же, голубчик. Мне очень нравился один, ты его не знаешь, и он любил меня. Но разве могла я изменить тебе?
— Мне?
Воистину, с призраком мне было легче говорить, чем с женщиной! Что мог сказать я ей — мой ум мутился. И как мог я оттолкнуть ее, когда с беспредельной жадностью, полная любви и страсти, она целовала мои руки, глаза, лицо. Это она, моя любовь, моя мечта, моя горькая мука!
Я люблю тебя. Я люблю тебя.
И я поверил всему: я поверил ее любви, поверил, что, отдаваясь этому негодяю, она жила только со мною, как честная и никогда не изменяющая жена. Я всему поверил. И вновь я почувствовал черными мои кудри — и вновь я увидел себя молодым. И я упал перед ней на колени и плакал долго, и тихо шептал о каких-то страданиях, о тоске одиночества, о чьем-то сердце, разбитом жестоко, о чьей-то поруганной, искалеченной, изуродованной мысли. И, плача и смеясь, гладила она мои волосы; и вдруг заметила, что они седые, и закричала дико.
— Что с тобою?
— А жизнь? Ведь я же старуха.
Нет, я ничего не понимаю. Я не верю, я не могу поверить тому, что произошло. Уже давно, уж много лет во мне погасла страсть. Откуда же вновь с такою силою явилась она! Разве на свете бывают чудеса! И неужели это старуха, а не девушка, не женщина, сгорающая страстью, обнимала меня, прижималась ко мне взволнованною грудью. Мы плакали и смеялись. И так, плача и смеясь, мы отдались друг другу. О, жалкий и постыдный миг! Пусть всею своею тяжкою громадой придавит и убьет тебя забвение. Я не хочу принять тебя, безумный дар насмешливой судьбы, — я не хочу, я не хочу.
А она говорила, смеясь и плача:
— Ты подумай, это наша первая брачная ночь. Воистину, здесь третьим присутствовал сам сатана. Было ровно половина четвертого, когда она ушла. Время довольно позднее для стариков. Уходя, она потребовала, чтоб я, как юноша, проводил ее до самого порога, — и я сделал это. Уходя, она говорила мне: