Отец же Иван, пощипывая бородку и закрыв глазки, вслушивался бескровным ухом в отчаянные вопли и размышлял о том, есть ли у граммофона душа, или же одни только звуки. Но, во всяком случае, это было не то, что надо. Посмотрел испытующе на слушателей: кои бессмысленно гогочут, кои равнодушны и дремлют; косматый, хмельной о. Эразм Гуманистов закрыл глаза и сопит — вот-вот, кажется, поднимет ногу в тяжелом окованном сапоге и почешет себя за ухом. Не то. И разве только чахоточный дьякон — один-единственный среди собравшихся — обнаруживал признаки желаемого волнения.
— Ах, Боже ты мой, и где у него этот голос сидит? — с тревогою вопрошал дьякон и протягивал к машине указательный согнутый палец, но коснуться не смел. — То он тебе жид, то он тебе баба… А под собаку он может? Может. Нет, отцы, я бы этот граммофон истребил: уж очень он совесть тревожит. Подлец его выдумал, вот что я вам скажу, отцы.
Отцы посмеялись над невежеством дьякона, но потом серьезно заспорили, был ли изобретатель подлец или хороший человек. Но решить вопроса не могли; и всех смутило предложение попа Ивана — за неимением певчих поставить на клиросе граммофон с надлежащим духовным песнопением.
— Это идея! — сказал недавно окончивший семинарист, сын о. Сергия Знаменского.
Но сам о. Сергий раздумчиво покачал лысой головой и усомнился.
— Так-то оно так, но вот в рассуждении баб. Бабы не выдержат.
— Но а что такое бабы? — горячился семинарист. — Как можно в таком важном вопросе…
— Нет, не вынесут этого бабы, — настаивал о. Сергий. — Скандал будет. Нехорошо.
— Можно приучить, — отозвался о. Иван. — Эка, бабы!
— И что вы говорите, отцы? — беспокойно совался дьякон и таращил большие, немигающие, застывшие глаза. — Тогда и вместо вас, отец Иван, можно граммофон поставить.
— Можно, — согласился о. Иван. — Отчего же нельзя.
— И вместо меня тоже граммофон? — волновался дьякон.
— И вместо тебя граммофон. — Поп Иван начал злиться. — Эка, подумаешь, птица какая: вместо всех граммофон можно, а вместо него нельзя. Еще лучше будет. И голос чище, и не соврет, как ты. Тоже, артист!
Дьякон оскорбился и даже загрустил. Но при расставании поп Иван ласково потрепал его по плечу и отвел к сторонке.
— Ты не сердись, дьякон, я пошутил. Я тебя, отец дьякон, люблю.
— Ну, уж какая это любовь, — горько усмехнулся чахоточный дьякон.
— Верно. Ты вот что, ты приходи-ка вечерком, вместе будем граммофон слушать.
— Нет, уж увольте, отец Иван, — выставил дьякон обе ладони. — За ласку благодарю, а что касается граммофона, то я еще совести не потерял.
— Вот дурак-то — я тебе веселую поставлю.
— Нет, уж увольте. Мне душа дороже вашего веселья. О. Иван обозлился, и бороденка у него затряслась.
— Скажи пожалуйста… А еще есть ли у тебя душа-то, ты бы подумал. Может, пар.
— После такого возражения… — солидно начал дьякон, но поп у самых ног его плюнул на пол и зашаркал по плевку мягкой туфлей.
— Тьфу — вот твоя душа! Я, может, его больше вас всех уважаю.
— Его?
— Его.
— Граммофон?
— Граммофон.
Расстались в ссоре. Но дьякон был добрый и деликатный человек, и уже скоро его стала грызть совесть, что он обидел старика. Не выдержал и дня через три после гостей утречком пошел к о. Ивану извиняться.
Стояла поздняя весна, и на солнце было жарковато, но чисто и приятно; а в домике у попа было душно, неряшливо и крепко пахло чем-то плохим. Уже два месяца у попа Ивана гостила замужняя дочь с грудным ребенком, и пи всему дому стоял острый запах детских пеленок, которые она, не прополаскивая, сушила перед всеми печками. И похоже было на то, что со времени гостей ни комнат не убирали, ни полов не подметали.
— Чего надо? — спросил о. Иван.
— Да что, отец Иван: вы уж меня простите, не понял я вашей шутки, — покаялся дьякон.
— Садись.
Дьякон сел и со страхом покосился на никелированную трубу граммофона; вздохнул и перевел глаза на мокрые пеленки, развешанные на веревочке у белой кафельной печки.
— Вы уж простите, отец Иван.
— Бог простит.
Поднял кверху седенькую злую бороденку, крепко сжал сухие старческие губы — смотрит в потолок, поигрывает пальцами и молчит. «Э, да никак он нынче и не умывался», — подумал дьякон, и вдруг ему показалось, что в комнате запахло псиной, будто под диваном собака. Дьякон завозился на стуле и с надеждою взглянул на окно, где воля, — оказалось, что и зимние рамы еще не вынуты, и грязная вата с разбросанными по ней язычками красной и синей фланели лежит так тошно, будто от нее вся эта духота и жар. И еще явственнее запахло псиною.
— Вот и граммофон стоит, — развязно, в отчаянии, начал дьякон. — Какая удивительная вещь! Конечно, для высоких умов, которые ежели не останавливаются перед естеством и входят в рассуждение предметов… Но почему же, — вдруг возопил дьякон, — но почему же сдох щенок? Вы мне это объясните, отец Иван, потому что, говоря по чистой совести, как перед истинным Богом, я с вашей манерой не согласен.
Поп молчал и глядел в потолок на обуглившийся закоптелый кружок от лампы. И одет был поп не в одноцветный подрясник, а в какой-то цветной полосатый халат — поп не поп, татарин не татарин.
— Вразумите, отец Иван, — беспомощно настаивал чахоточный дьякон.
Но поп упрямо и зло молчал; только раз быстро взглянул на граммофон. За перегородкой громко заплакал младенец.
Дьякон горько усмехнулся:
— А под невинного младенца он тоже может?
— Может.