— Как вы это легко говорите, отец Сергий, — огорчился дьякон, — не обреется! Будь бы он спроста, тогда и говорить бы не стоило, я и сам, как помоложе был, усы себе ножницами подравнивал. Он с умыслом.
— С каким?
— А с таким, — многозначительно, но как бы равнодушно ответил дьякон. — Вот поживете, так сами увидите.
Лысина о. Сергия взмокла от волнения:
— Не смеет. На то канон есть.
— Нашли чем испугать! Очень ему нужен ваш канон. Раз человек на такое посягнул…
— На что «такое»? Ты, дьякон, говори толком, а не пугай, — не на трусливого напал.
Но дьякон и сам путем не знал, на что, воистину страшное и кощунственное, посягал поп Иван. И уклончиво, но не теряя достоинства, ответил:
— Я что ж? Я сам как бы жертва. А вот поживете, тогда слова мои вспомните.
Задумались.
— Намедни, — задумчиво сказал о. Сергий, — намедни наш староста, Василий Иваныч, политического преступника поймал. Хвать его за бороду, а борода-то в руке и осталась, а вместо бороды-то начисто голое лицо, как у свиньи под Рождество. Вот оно.
Дьякон побледнел.
— Так: брал одно, а оказалось и совсем другое. А вы говорите — не посмеет! Да я и за свою бороду, если хотите по совести знать, пятиалтынного не дам, а не то что за попову. Раз на такое пошло, так и я могу у писаря бритву взять, мне не жалко.
— Да ты-то что? — рассердился о. Сергий. — Он-то хоть знает, зачем усы стрижет, а ты-то чего взбаламутился? Ведь не тебя стригут.
— Как вы это легко говорите, отец Сергий, — опять огорчился дьякон.
Но понемногу успокоился и даже как будто поверил, что не посмеет обриться поп Иван. Притворился спокойным и о. Сергий, но тяжкое сомнение осталось у обоих. И как ни совестно было дьякону, а время от времени под приличными предлогами забегал к попу, чтобы взглянуть на его бороду. Но все было в порядке, и о. Иван был тих и, насколько умел, обходителен; и наконец в доме не было граммофона — это уже совсем успокаивало дьякона и располагало его к душевной беседе.
— Помните, отец Иван, как я пьян-то был, а? — блаженно изливался он. — Вот дурак-то был. Спасибо, что вразумили — сдох бы я, либо в реку бы бросился, как ваш щенок.
— А теперь умный стал?
— Теперь я умный, — дьякон самодовольно вытаращил на попа свои застывшие, немигающие глаза, — теперь я очень умный. Нет, думаю, какая же это вера, когда ее менять можно — что же это такое, граммофон, что ли!
— Ну, ну, ты граммофон оставь, — сердито сказал о. Иван, — тоже выдумал с пьяных глаз.
— Ей-богу, граммофон, — настаивал дьякон. — То тебе жид, то тебе, как это сказать, католик, а то тебе… — дьякон захохотал, — мухаметанин! Ей-Богу!
Бороденка о. Ивана злобно затряслась:
— Ну и дурак!
— Конечно, дурак, — гоготал дьякон. — Как это по-их-нему: алла-балла… Соблазн! Нет, вы подумайте, отец Иван, до какого затмения дошел человек: я ведь по пьяному делу, со злости, конечно, ну и от водки тоже, веру переменить хотел. Ей-Богу. Мне теперь, думаю, все разрешено, и есть я не кто иной, как азиат. Я бы тогда, отец Иван, человека мог зарезать — чт? такое человек, а? Режу же я курицу или, скажем, поросенка — вот какие каторжные мысли, — вспомнить страшно.
— Умный ты, я вижу, человек, — сказал о. Иван невинно. — Такой умный, такой умный…
— Это я теперь, — сознался дьякон, — а прежде дурак был.
— То-то я и смотрю: и откуда такая красота? И откуда такой ум? Или это тебя мать таким родила, или ты с крыши головой брякнулся — понять не могу.
Дьякон немного забеспокоился от ласкового голоса о. Ивана.
— Мамаша у меня женщина слабая, — нерешительно сказал он.
— То-то я и говорю: не иначе как с крыши брякнулся. Тебе бы, дьякон, первым министром быть, или страны какие завоевывать: взял рубель и скалку и пошел чесать… Мазепа!
Дьякон окончательно удивился и почувствовал приближение обиды:
— Это кто ж Мазепа? Я?
— Ты.
— Мазепа?
— И Мазепа и дурак. И ни в какую веру тебя не примут, если б и просился. Таких, скажут, дураков у нас и своих много, подавай следующего.
— Это кого же следующего? Уж не вас ли, отец Иван? — бессильно съязвил дьякон.
— Что ж, может, и меня, — равнодушно ответил поп и уставился бороденкой кверху.
— После такого возражения, — солидно начал дьякон, вставая, но вдруг весь отчаянно заметался.
— Нет, это что же такое, какой же теперь я могу иметь смысл? Щенок я вам что ли? Мне ваших булок с сахаром не надо, а вы мне скажите, как есть я человек мятежный: какой во мне смысл?
— Никакого.
— Нет, врете, отец Иван, — почти плакал дьякон, — смысл во мне есть, только его оформить надо. Вы мне голову не замолачивайте, а скажите уж прямо… — Дьякон нагнулся к о. Ивану и злобно, насколько мог, зашептал: — Усы-то, усы-то вы в каком отношении обстригли, а? И эта манера, а? И это тоже как будто ничего, а? В монастырь вас надо на послушание, вот что!
— В монастырь?
— Да, в монастырь.
— А это видел? — ответил о. Иван неприлично.
И опять дьякон ушел не попрощавшись и даже без шляпы; и только к вечеру, спохватившись, прислал за шляпой старуху-мать, но строго наказал ей ни поклонов, ни иного привета попу не передавать.
А через три дня разразилась катастрофа: о. Иван послал в синод заявление, что, по требованию совести своей и на основании указа, он желает перейти в магометанство.
Отовсюду съехались увещеватели и заселили тесный поповский домишко.
Приехал о. Сергий со своим дьяконом Агафангелом, но без жены — женщин на такое дело брать не годилось; поджидали с часу на час о. Эразма Гуманистова, школьного товарища попа Ивана, огромного старого пьяницу с львиными волосами и сизым носом. Появилась откуда-то засушенная старенькая попадья, словно для гостей ее вынули из зимней кладовки вместе с другими припасами, поила и кормила и ничего не понимала, но настроение имела тревожное. Особенно пугало ее то, что должны совершенно необычно приехать оба сына: старший — городской священник, и младший — семинарист Сашка. И целый день, не сходя со стола, бурлил самовар, и около него шептались и суетились люди, торопливо глотали чай и вздыхали, поглядывая на перегородку, точно за нею стоял покойник. А за перегородкою, прислушиваясь к тому, что делалось в этой комнате, и даже припадая изредка бескровным ухом к тоненькой двери, бесшумно похаживал неприступный о. Иван и пощипывал бороденку злобно, но неторопливо: торопиться было некуда.